Очерк собкора газеты «Красная Звезда»
К. Симонова «В Керченских каменоломнях»

«…Я, нижеподписавшийся, член партизанского отряда имени Ленина Сталинского района города Керчи, торжественно заявляю, что не дрожит моя рука и сердце при выполнении священного долга перед родиной в борьбе с гитлеровским бандитским полчищем.

За поруганную землю нашу, за сожженные города и села, за пытки населения и издевательства над моим народом я клянусь мстить врагу жестоко и беспощадно.

Я клянусь, что никакая пытка не сломит моего духа, я никогда не выдам ни тайны отряда, ни тайны моей родины.

И если я откажусь от этой моей клятвы и торжественного обещания, то пусть моим уделом будет общее презрение и ненависть, а мерой мщения мне пусть явится мое физическое уничтожение и презрение к моей семье и потомству».

Март 1942 г.

Под этой присягой подписались шестьдесят человек, шестьдесят керченских рабочих — камнетесов, литейщиков, рыбаков, партийных и беспартийных, молодых и стариков, решивших в дни немецкой оккупации остаться в родном городе и, чего бы это ни стоило, продолжать борьбу с врагом.

Присягу написал Николай Ильич Бантыш — начальник штаба партизанского отряда, потомственный рыбак, коренастый, спокойный человек, с детства приученный морем ничему не удивляться и ни перед чем не отсту пать.

Подписывали присягу ночью, собравшись в тесной комнате райкома партии. Бои шли уже под самой Керчью. Всю ночь слышалась приближающаяся канонада. Через город к местам погрузки тянулись раненые.

Керчь славится своими каменоломнями. Под городом, у села Аджимушкай, у Камышбурунского порта, скалы изрыты бесконечными подземными лабиринтами с десятками ходов и выходов, с узкими черными галереями. Эти самые каменоломни у деревни Аджимушкай и решили партизаны сделать своей крепостью.

В городе еще были наши, но уже засылали немцы шпионов, уже поднимали голову много лет выжидавшие этого случая предатели.

Отряд готовился к обороне строго и тайно.

Днем люди работали на заводах и на промыслах, так же, как всегда, а по ночам они шли под скалы, углублялись в каменные коридоры и строили там свою крепость. Ночь за ночью возили туда продукты, патроны, снаряды, винтовки, ручные пулеметы, фанаты, фонари «летучая мышь», свечи, спички — все, что могло им пригодиться в течении ближайших же дней. Ничего нельзя было забыть: потом уже не выйдешь, потом уже, запертый в этих каменоломнях, будешь отрезан от всего мира, и долгое время не придется рассчитывать ни на чью помощь.

Все возили по ночам. В отряде не было ни одного шофера, но инженер Иванов, когда-то сдавший нормы на значок ГТОII ступени, имел любительские права. Никому постороннему нельзя было поручить перевозки, и заставили ездить Иванова. Это было настоящее мучение. Машина делала с новоиспеченным шофером все, что хотела. Она то неожиданно останавливалась, то так же неожиданно для него снова шла, но так или иначе к концу недели Иванов смог заявить начальнику штаба: он перевез все, что было приказано. «Все на свете», — сказал он, тяжело отдуваясь.

Но было еще одно осложнение. Нужно было запасти воды на три-четыре месяца. Для этого решили сложить внутри самых дальних галерей каменные ванны и зацементировать их. Среди партизан не было специалистов по цементу. Бантыш вызвал к себе трех старых рабочих, трех известных мастеров, и, доверившись их рабочей чести, посвятил в тайну отряда и взял с них расписку о сохранении тайны.

Двое суток работали старики в подземелье. На третий день ванны были готовы, и в них стали заливать воду.

А скалы были такие: потуши свет, и ты погиб. Вот по этим коридорам, освещаемым неровным мерцанием фонарей, ночь за ночью многие километры проходили люди, сгибаясь под тяжестью мешков со снаряжением и продовольствием.

Положение осложнилось еще и тем, что в верхних каменоломнях, через которые надо было пробираться в нижние, секретные, в последние дни стал собираться народ, спасавшийся от жестоких немецких бомбардировок Керчи. Партизаны по ночам осторожно проскальзывали мимо спящих, работали бесшумно и незаметно.

Начальник штаба вел целую канцелярию: заносил в книгу все доставленное под скалы, старался ничего не забыть и не пропустить. Но в то же время этот бессонный, казавшийся всем неутомимым человек успевал вести еще и свой личный дневник.

«2 ноября. Сегодня была моя первая партизанская ночь. Провел ее в скалах, выставил посты и дежурства. Немцев еще нет, но надо привыкать.»

Это была первая запись в его дневнике. Следующий день и ночь прошли в окончательном подборе людей, и к утру четвертого ноября шестьдесят человек — пятьдесят пять мужчин и пять женщин — собрались под скалой в своей новой, созданной их руками крепости.

«4 ноября. Последний раз вышел на свет, — записал Бан-тыш в своем дневнике. — Был вечером дома, у матери, попрощался с нею. Я знал, что она не выдаст, и сказал ей, что остаюсь здесь. „Вот, — говорю, — наган, в случае чего — шесть на немцев, а седьмой мой. А ничего, хуже не будет. Так что не плачь.” Но мать, конечно, плакала.»

Седьмого ноября немцы подошли совсем близко. Наверх вышел один из членов отряда — Войтенко. У него уже, как и у всех, не было никаких документов, только наган за пазухой. Ночью его задержали патрульные наших отступавших частей. Стали узнавать, кто он и откуда. Он не мог предъявить никаких документов и в то же время не имел права сообщить, что он партизан и где его отряд. Двое суток его держали под угрозой расстрела. Положение казалось безвыходным. Его выручило счастье: нашлись люди, опознавшие его. На третьи сутки он вернулся в отряд, где уже была поднята тревога, где беспокоились: неужели он струсил, неужели ушел из отряда? Он вернулся живой и здоровый, только наган у него при аресте отобрали и потом почему-то не вернули, что послужило поводом для добродушного подтрунивания: еще не успел начать партизанских действий, а уже разоружил себя. «Эх, ты, партизан!» — говорили ему.

Все эти дни и ночи проходили в последних напряженных приготовлениях. Шла закладка камнем некоторых внутренних ходов, слишком широких отверстий. Галереи перегораживались каменными стенками, из-за которых в случае необходимости можно было скрытно вести огонь.

«10 ноября. Мы задержали в каменоломне дезертира. Я наблюдал безвыходное положение, который сам себя приговорил к смерти, и в первый раз в жизни подписал человеку смертный приговор.»

Такую запись оставил об этом случае у себя в дневнике начальник штаба. На самом деле это была целая история, тяжелая и сложная, в которой пришлось принимать решение жестокое, но необходимое. Из Красной Армии в дни последних боев дезертировал некто Рутковский. Он сначала пробрался в верхние каменоломни, а потом, одолеваемый страхом, решил спрятаться подальше, прополз в нижние. Так он наткнулся на партизанский пост. Партизаны привели его к начальнику штаба. В широкой угловой галерее, под керосиновой лампой, за сколоченным из нескольких досок столом, собрался штаб. Дезертир стоял, окруженный партизанами. Он заметно трусил. Его спросили, откуда он. Он сказал, что из Керчи, что фамилия его Руденко. Его обыскали. Оказалось, что он не Руденко, а Рутковский, что он не из Керчи, а из Джанкоя, что он хотел переждать и отсюда перебраться в уже давно занятый немцами Джанкой.

Прижатый к стене, он дрожал и клялся, что он не хотел сделать ничего худого, что он просто боялся. Он хотел доказать, что он не враг, что он всего-навсего трус. Но трус сейчас был врагом.

Что было делать с этим человеком? Оставить его у себя — значит следить за ним, тратить на него силы людей, необходимые для борьбы с немцами. Отпустить его — значит рисковать тем, что он выдаст тайну отряда.

Устроили короткий суд и приговорили его к смерти. В одной из дальних штолен приговор был приведен в исполнение, и тело бесславно погибшего труса было завалено камнем.

Бой уже шел над головой. Глухо отдавалось в пещерах эхо выстрелов, грохот бомбежки. Люди, дежурившие у секретных выходов, видели отсветы близкого пламени. Бантыш делал последние приготовления; ему даже было некогда записывать подробности в дневнике. Его записи этих дней коротки и скупы.

«11 ноября. Я наблюдал, как горел мой родной город. Я прожил в нем всю жизнь».

«12 ноября. Керчь еще горит. Пришел Майоров и на заседании штаба сказал, что Акмонайские каменоломни разгромлены немцами и все, кто там был, погибли. Водворилось тяжелое молчание, теперь нам, как никогда, нужны нервы и дух».

«13 ноября. Как кобыла звонила».

Эта запись так, для памяти. Среди тяжелых переживаний, среди первых трудностей были и смешные житейские случаи. Эта запись об одном из них. В те дни под скалою были еще лошади, возившие сюда воду. А ко всем проходам и постам была проведена сигнализация. Кобыла, шедшая в темноте по коридору, запуталась ногами в сигнализации и устроила тревогу на все каменоломни. С тех пор за долгие дни осады выработалась поговорка: во всех случаях, когда кто-нибудь устраивал ложную тревогу, говорили: «А! Как кобыла звонила!»

Начальник боепитания, старый механик Перепелица, еще в девятнадцатом году партизанивший в этих каменоломнях, был занят устройством механической мастерской. Сдвинув железные очки на нос, он целыми днями копался, устраивая из всего, что было под рукой, хитроумные приспособления.

14 ноября с контрольного поста сообщили, что пришел Жабкин — один из трех стариков, которые делали цементные резервуары для воды. И мало того, — пришел не один, а еще привел ко входу в каменоломни пятерых краснофлотцев.

Жабкина привели в штаб. Оказалось, что краснофлотцы стояли у него на квартире и, когда немцы подошли вплотную, моряки, не успев переправиться со своей частью, стали расспрашивать старика, не знает ли он, где тут партизаны и как к ним податься. Старик, в простоте душевной решив, что клятва клятвой, а не пропадать же хорошим ребятам, привел их с собой в каменоломню. Начальник штаба молча вытащил присягу и показал старику. Старик молчал. Что ему было ответить? Начальник штаба достал наган и несколько раз выстрелил не в старика, а так, мимо, поблизости, для испуга, чтобы больше не проявлял такого простосердечия старик Жабкин. Потом вызвали представителя моряков и договорились, что они еще предпримут последнюю попытку пробраться к своим, а если не выйдет, то их все-таки примут в отряд. На следующий день выяснилось, что морякам удалось прорваться.

Это было 14-го. А 15 ноября Бантыш записал в своем дневнике только три слова: «Зоя, Зоя, Зоя…» Ему было тоскливо. Он вспомнил жену, представил себе предстоящие тяжелые дни и такое далекое, бесконечно далекое свидание. Да будет ли еще оно, кто знает? Начиналась осада. Немцы были уже повсюду; они окружали каменоломни. Теперь, сколько бы ни было дел, какое бы ни было настроение, Бантыш считал своим долгом регулярно ве сти дневник.

«16 ноября. Заложили ходы, запалили шнуры и взорвали несколько выходов. Теперь к нам будет трудно добраться. На расстоянии тридцати метров в отверстие скалы видел немцев живых, пока еще живых. Охватило страшное чувство. Вечером в Аджимушкае немцы расстреляли первых четырех человек. Ночью мы проводили партсобрание. Кипело зло. Хотелось плакать от злости. Думал о матери и о сестре».

«17 ноября. В 20.20 сделали тревогу. Прошло хорошо. Все на местах. Перепелица, видя, как я веду дневник и ведомости, пристроил мне лампу так, чтобы висела над столом. Потом он лег спать, а когда проснулся, то сказал ребятам громко: ему якобы снился сон, что начальник штаба за под веску лампы над столом дал ему сто граммов спирта и что у него всегда так бывает: если сон, то непременно в руку. Но я ему сказал, что на этот раз сон не в руку, хотя за лампу — спасибо. Разведка донесла о мародерстве немцев. Хочется воевать; кажется, что мы медлим; но нужна выдержка и еще раз выдержка. Надо сохранить силы и ударить тогда, когда сможем это сделать с наибольшей пользой».

«18 ноября. Час ночи. День рождения жены. Ребята выпили с меня магарыч за Зою. За стеной виден свет и слышны разговоры. Здесь в скалах каждый стук пальцем доносится за триста метров. Все лежат. Черкез смотрит историко-революционный календарь. Над головой слышно, как едет немецкая подвода Я достал фотографию жены. Бойченко поздравляет меня, глядит на фотографию и говорит: «Ну, Зоя Николаевна, пьем за твое здоровье. Зоя Николаевна, будь здорова!».

«19 ноября. Обходим вдвоем с Голиковым все забои. Все в порядке, все на своих местах…»

«20 ноября. Налаживали телефонные аппараты, на главных постах поставили телефоны и провели провода к штабу. Все по-настоящему, как в крепости. Нашли брошенную в дыру немецкую листовку к партизанам».

Двадцатого ноября был последний сравнительно мирный день. Двадцать первого немцы забрались в верхние каменоломни и стали выгонять население, гнездившееся в крайних коридорах. А двадцать второго, продолжая проникать все глубже, добрались и до партизанских пост. Было слышно, как солдаты с грохотом разбирают заложенные камнями галереи. Немцы боялись темноты. Разбирая камень, они стреляли вниз, в глухую пустоту, трассирующими пулями. Но там все молчало. Был приказ: до поры, до времени не отвечать на выстрелы. Ночью партизаны подошли к крайним проходам, заложили там фугасы, и когда немцы на следующее утро пришли работать, все фугасы были взорваны. В галереях слышались крики и стоны. Весь день немцы убирали убитых и раненых. На второй день в разобранное отверстие донесся голос: «Рус, сдавайся. Немец стрелять не будет». Стоявший на посту партизан первым выстрелом разбил лампу, а когда немцы очутились в темноте, был взорван еще один фугас. В скалах все гремело и дрожало. Они необычайно чувствительны на каждое потрясение.

Так началась осада. Двадцать первого был созван штаб, и в связи с тем, что немцам удалось обнаружить примерное местонахождение отряда, было решено сократить выдачу табака и спичек. С этого дня открывается полтора месяца напряженной ежедневной войны. Немцы начали сгонять население и одни проходы закладывать цементом, а другие, которые трудно было заложить, заваливали камнем при помощи взрывов. Они хотели похоронить отряд в каменоломнях. И надо сказать, что если бы им помогло население, знавшее тут почти каждую щелку, то это им удалось бы. Но насильно согнанные аджимушкайские крестьяне только лениво, под угрозой штыков, работали там, где им приказывали это делать немцы. Никакие угрозы не могли заставить их рассказать немцам, где еще другие ходы, как добиться полной закупорки каменоломен. А без этого все труды немцев были напрасны. Целый полк немецкой пехоты был сосредоточен вокруг каменоломен, на всех выходах стояли многочисленные бессменные немецкие патрули. Но внутрь лезть было страшно. Страшно, тем более, что по немецким сведениям, которые было не в наших интересах опровергать, в каменоломнях скрывалось не шестьдесят партизан, а до двух тысяч.

Двадцать четвертого во внутренние коридоры забрались немецкие офицер и солдат. С них не спускали глаз и дали им немножко погулять. Они ходили с факелом, размахивали руками и, боясь темноты, особенно громко разговаривали. Понаблюдав за ними полчаса, их застрелили. Эхо выстрелов привлекло к этой галерее немецкую охрану, и трупы убитых немцев не удалось взять. Немцы через верхнюю галерею держали под огнем кусок скалы, на котором лежали трупы, и освещали их факелами. Но и немцам также не удалось забрать своих убитых. При каждой их попытке партизаны стреляли в темноту. Тогда, отчаявшись, немцы взорвали угол верхних штолен и похоронили трупы офицера и солдата под обвалившимся камнем.

Все труднее становилось выходить на разведку. Легкий стук был слышен на двести метров. Свет просачивался в щели. В одну из ночей партизан Виктор Иудин, пытаясь выйти на разведку, проделал в одном из верхних коридоров отверстие наружу. Но когда высунулся до пояса, то оказалось, что отверстие проделано им у ног немецкого часового. Немец растерялся от неожиданности и не ударил Иудина штыком, а только приставил штык к спине, видимо, рассчитывая, что партизан сдастся. Оцарапав спину о штык, Иудин скользнул обратно.

Все эти дни над скалой был слышен шум. Немцы боялись вылазок, боялись держать свои патрули на открытом месте и сверху на выступах скалы строили для часовых укрепленные точки с амбразурами. Они думали, что партизан много.

А у партизан не хватало людей. В каждой из бесконечных галерей нужно было держать охрану. Любая неожиданность могла кончиться гибелью всего отряда, и люди дежурили по суткам, спали по два, по три часа.

Но война войной, а быт бытом. В осаде установился свой необычайный пещерный быт. Его определял, прежде всего, мрак, абсолютный мрак, не позволявший судить ни о времени, ни о пространстве за пределами полуметра, освещенного лампой. У начальника штаба в его ведении находились суточные большие морские часы и календарь. За тем и другим он следил сам. Это было необыкновенно важно, ибо здесь, где день ничем не отличался от ночи, было немудрено спутать числа и дни. Каждый вечер начальник штаба перевертывал листок календаря, а три специально назначенных человека проверяли его, перевернул он или нет. Как выяснилось потом, после выхода на свет, календарь все время работал без ошибки, и только морской хронометр ушел вперед на два часа.

Ели два раза в день. Сначала был хлеб, но в скалах страшная сырость, там все цветет и преет, и уже на вторую неделю партизаны питались пышками, которые пекли домашним способом.

Раз в день, после завтрака, раздавали воду. Каждый получал свои два стакана воды на сутки и мог делать с ними что хотел. Водой заведовала Анна Родионовна, — как ее называли — «начальник водного режима». Она строго раздавала воду, каждый грамм был на учете. Труднее было контролировать воду, которая выдавалась на кухню для готовки пищи. Там женщины однажды проявили мягкосердечие: кому-то дали лишней воды. Но жалость здесь была неуместной. Бантыш вызвал их и сказал: «Вот что: я много слов говорить не буду, но первую, о которой это опять узнаю, уведу в дальнюю штольню и без звука расстреляю сам. Нет у нас тут ни суда, ни прокурора, ни защитника, так что имейте в виду».

Больше это не повторялось.

С водой было тяжело. Кое-где в коридорах со сталактитов капали капли холодной чистой воды. Каждый завел себе баночку и подвешивал ее под эту капель. Один в одном коридоре, другой — в другом. Так набиралось в баночку добавочных иногда двадцать, иногда тридцать, иногда сорок граммов чистой воды в день. Как кому повезет. Один раз двое партизан пошли в дальнюю штольню, где были подвешены их банки с водой. Неожиданно у них потухла свеча. Много часов бродили они в полном мраке не в состоянии найти выход. Только трудами всего отряда удалось их найти, озябших и смертельно утомленных поисками.

В один прекрасный день начальник продовольствия Войтенко задумал сделать сюрприз всему отряду и соорудить винегрет. А меню утверждалось каждый раз не иначе, как начальником штаба. Войтенко пришел к нему и попросил разрешения сделать винегрет. Бантыш, которому эта мысль сразу улыбнулась, сгоряча разрешил. Но через минуту, отпустив начальника продовольствия, он вдруг вспомнил, что ведь бураки и картошку для винегрета надо варить в кожуре, и, стало быть это вода пропадет. Он немедленно пошел к Войтенко.

— Отменяется ваш винегрет, товарищ Войтенко, — сказал он сурово.

— Почему?

— А куда, интересно, ты денешь воду с картошки и бураков?

— С картошки? — переспросил Войтенко. — С картошки пойдет на суп.

— А с бураков?

На это Войтенко не мог ответить, он стал в тупик, и винегрет был запрещен. Целый день, однако, соблазненные этой гастрономической идеей, ходили свободные от дежурства партизаны к начальнику штаба, пытаясь смягчить его непреклонный характер, к вечеру он махнул рукой. Эх! Была, не была! И дал полведра воды.

В первых числах декабря выпал снег. У проходов верхней каменоломни через наружные отверстия насыпало небольшие сугробы снега. В каменоломнях было грязно, сыро, стены были черны и скользки от плесени, и трудно даже передать, насколько остро у каждого, особенно у женщин, было желание помыться, хоть немножко помыться. К начальнику штаба и комиссару Черкезу явилась целая делегация с просьбой разрешить «пойти у немцев снега поворовать». Разрешение было дано. Ночью в один из коридоров принесли в ведрах снег, растопили его, и все по очереди мыли голову.

Старый партизан, начальник разведки, оторвал от вечных занятий начальника штаба, потащил его в импровизированную баню, и ласково приговаривая: «Иди, иди, сынок, я тебе в отцы гожусь, я сейчас тебе головомойку устрою, хоть ты и начальник штаба», собственноручно вымыл ему голову.

Начальник штаба продолжал вести дневник.

«5 декабря. Провели собрание, встречали праздник Конституции.»

«7 декабря. Был в верхних штольнях в разведке. Все обыкновенно.»

«8 декабря. Немцы засыпают и заваливают верхние проходы. Сегодня с ними был один русский — предатель. Опознать его не удалось. Но по голосу примета — частое выражение «едят его мухи». Ничего, выйдем, узнаем кто.»

«9 декабря. Оборудовали телефон на втором боковом посту.»

«10 декабря. Слышали с утра сильную бомбежку и зенитную стрельбу. Видимо, наши их беспокоят. В 12.30 немцы завалили круглую яму. Три сильных взрыва. Меньше еще на один выход. В 19.40 по нижнему ходу пошел в разведку Кочубей.»

«11 декабря. Ничего особенного. Ждем Кочубея.»

«12 декабря. Немцы опять бурят и подкладывают аммонал для взрыва. В 16.12 глухой взрыв. Завалило еще один проход. Ждем Кочубея. Все еще нет.»

«13 декабря. В 4.40 вернулся Кочубей. Сколько радости!»

«Сколько радости!», — вот и вся запись, которая осталась об этом событии в дневнике. Но разведка, в которую ходил Кочубей, заслуживает особого рассказа.

Кочубей отправился на разведку десятого. Днем он выбрался на исходное положение — за край скалы — и пролежал там до ночи. Ночью, пробравшись мимо немецких патрулей, пошел на окраину города, на Колонку. В полночь он тихо постучал в окно своего дома. Ему открыла жена. Он был мокр и черен, как выходец с того света. Узнав в течение суток все, что можно было узнать, и все, что знали здесь, в городе, он вечером двенадцатого вернулся обратно. Но в темноте, преследуемый немцами, попал по ошибке не в ту штольню, в которой был спуск и проход вниз, а в другую, наглухо заложенную камнем. Назад, к отряду дороги не было. Тогда он остаток дня, ночь и утро руками, сдирая с них ногти и кожу, разбирал стену, проделывая себе узкое отверстие. Тринадцатого окровавленный и обессиленный, он не пролез, а буквально упал сквозь это отверстие вниз к своим.

Можно легко представить, с каким нетерпением ждали его все эти люди, отрезанные от мира. Он сообщил, что Москва и Ленинград, по немецким сведениям, окружены, что немцам в Крыму обещают отпуск после взятия Севастополя и что, значит, ни Москва, ни Ленинград, ни Севастополь не взяты. В эти тяжелые дни это было огромной радостью. Кочубея уложили отдыхать. Жизнь шла своим чередом. Вечером того же дня Бантыш записал в дневник:

«13 декабря. 20.30. Приказал расстрелять Степаненко за вторичный сон на посту. Зайченко повел его расстреливать, но по дороге остановился, дал ему пять минут сроку, сказав: «По стариковски тебе говорю, пойди попроси еще раз прощения перед отрядом, может простят, а если нет, тогда что ж делать». Степаненко вернулся, мы его простили на этот раз».

«14 декабря. Майоров, Голиков и я ходили проверять по коридорам возможность поступления к нам газа, потому что, по сведениям Кочубея, немцы готовят через некоторое время попытку отравить нас газами. Зажигали по коридорам факелы, проверяли движение дыма. Результат плохой. Все тянет вниз, прямо на нас. Ночью комсомольское собрание исключило Степаненко за сон на посту.»

«15 декабря. Зайченко донес, что наверху слышен шум мотора, видимо, немцы решили бурить скалу сверху. Приказал раздать противогазы и приготовить камни для того, чтобы, если пробурят насквозь, подложить сразу под потолок камень, чтобы не заметили, что бурка прошла насквозь, и продолжали бурить дальше. 11.00. Немцы пробовали опять пройти под скалу. После перестрелки отбили. Одного убили, одного ранили.»

«16 декабря. Все нормально. Был в разведке.»

«17 декабря. В 12.30 слышна бомбежка. В 13 — артогонь. Иудин в верхнюю дырку подслушал разговор проходящих: «Чем кончится этот бой?». Я обходил с Голиковым и Войтенко часть старых скал, пускали оттуда ракеты по коридорам, проверяли, — и отсюда тоже дым тянет на нас.»

«18 декабря. Немцы сделали еще девять взрывов. У отверстия, которое проделал Иудин, стоит целый караул. Немцы сбросили листовки, требующие сдачи.»

«19 декабря. Наверху слышно, как наши бомбят немцев.»

«22 декабря. 20.00. Кушали все пирог и выпили за здоровье товарищ Сталина. Немцы над головой повсюду, нет возможности выйти наверх.»

Двадцать первого ночью Бантыш вспомнил, что завтра день рождения товарища Сталина. Он разбудил Анну Родионовну и попросил ее по такому случаю спечь к утру для всего отряда большой праздничный пирог.

— А из чего? — спросила она. — Небось сладкий пирог-то ведь надо?

— Из брынзы, — сказал находчивый начальник штаба.

— Возьмешь брынзу, вымочишь как следует, сахаром посыплешь, и такая ватрушка у нас праздничная получится, что красота!

Так и сделали. Пирог был испечен, и в широкой нижней штольне, прибавив по этому случаю лишнего света, собрались все свободные от дежурства члены отряда и отпраздновали день рождения вождя.

«23 декабря. Немцы продолжают заваливать шахты. Сегодня два сильных взрыва. Ночью бомбежка. Наши бомбят немцев. За ночь было до десяти налет. Идет артиллерийский обстрел, очевидно через залив с косы Чушка. Зиненко без приказа хотел вылезти наружу посмотреть, что происходит. За недисциплинированность арестовал его на пять часов. Ночью в щели верхних галерей видно красное зарево. Горит порт.»

«24 декабря. Немцы весь день бросают гранаты через верхние галереи. Днем несколько раз, судя по звукам, были налеты нашей авиации.»

«25 декабря. Все время сильная бомбежка. Немцы пытались прорваться к главному ходу. После перестрелки они отступили. Весь день опять стреляют по щелям из автомат. Вечером слышались пятнадцать сильных взрывов. Это уж не у нас в шахте, а где-то наверху. Каждый из нас про себя думает, что, может быть, это десант, но друг другу пока не говорим, — ждем, боимся верить.»

«26 декабря. Непрекращающийся гул артиллерийского огня наверху. Носков и Буженко пошли на разведку в верхние галереи и, столкнувшись с немцами, убили двоих. Немцы отступили, началась сильная перестрелка. В 18 часов верхние посты донесли, что немецкая охрана начинает отходить от главных проходов. В 20 часов заседание штаба.»

Двадцать шестое декабря… Этот день запомнился на всю жизнь каждому из просидевших здесь полтора месяца под скалой. Они ушли в скалы для того, чтобы бороться и, если нужно, умереть. Но никому не хотелось умирать. В самые трудные дни, самые черные минуты полного мрака, окружения, кажущейся безнадежности люди все-таки находили в себе силы верить в спасение и победу. У них был ограниченный запас воды и продовольствия, большой, но все-таки ограниченный. Здесь можно было отсидеться, сражаясь и уничтожая врага, еще месяц, еще полтора, но в конце концов надо было выйти и погибнуть в неравном открытом бою. На это люди шли, об этом они были предупреждены, и к этому они были готовы.

Но весь смысл работы заключался в том, чтобы дождаться возвращения своих и, как неведомые мстители, выйдя из горных недр, ударить немцам в спину неожиданно и страшно.

Полтора месяца немцы держали вокруг каменоломен больше полка пехоты. Полтора месяца они тратили тысячи килограммов аммонала для того, чтобы закупорить каменоломню. Полтора месяца они каждый день боялись, что эти подземные силы вырвутся из каменоломен наверх, в город. И — что самое главное — полтора месяца каждый человек в разгромленной, залитой

кровью Керчи знал, что не все здесь взято немцами, что не всех им удалось согнуть, что есть еще и в самой Керчи другая сила и другая власть, которая каждый день и каждую ночь борется с немцами и уничтожает их.

Трудно оценить, что значит это ощущение для людей, живущих в оккупированном, задушенном городе. И если бы партизаны сделали только это, то все равно они бы с лихвой выполнили свою задачу. Но им хотелось большего. Они мечтали о большем. Они хотели, оставшись в живых, увидеть обратное вступление советских войск в Керчь и помочь этому вступлению. Они в это верили и этим жили. И вот двадцать шестого в восемь вечера собрался штаб. Надо было выходить и начинать открытую борьбу. Они еще не знали, как развертывается бой, но что наши вступили на берег и где-то ведут бои — это они твердо знали. Они привыкли к дисциплине, и заседание штаба было деловым, обычным; разбивали отряд на боевые группы, назначали разведчиков. И только голоса были глуховаты от волнения, от сдерживаемого желания скорей, скорей выбраться наверх. Увидеть своих и увидеть свет, настоящий дневной свет, или даже пусть лунный, ночной, но все-таки свет!

Утром двадцать седьмого первые разведчики пробрались через верхние галереи, через заваленные взрывами штольни и вышли на свет. Был солнечный день, светило солнце, а кругом лежал холодный белый снег, и первые минуты света были нестерпимыми. Люди плакали, так им резало глаза. Им было трудно целиться, они все время вытирали глаза. Немцы отходили. Через Аджимушкай тянулись немецкие обозы. Партизаны вытащили наверх пулеметы и открыли огонь. Но в этот день мимо проходили еще большие немецкие части, гора была еще окружена, и весь день ведя бой, все-таки не удалось вырваться из каменоломни на простор. Двадцать восьмого с утра партизаны упрямо продолжали прорываться. Они откупоривали проходы один за другим и подходили все ближе к дороге, шедшей через Аджимушкай. Первой их жертвой был немецкий радиовзвод, оторвавшийся от своей колонны. Они разбили и сожгли радиостанцию и посты, охранявшие подступы к ней. Партизаны, привыкнув к свету, метко били по амбразурам немецких огневых пулеметных точек и, заглушив их, двигались дальше вперед. Двадцать девятого, в три часа дня, они напали на двигавшийся к городу большой обоз, зажгли шесть машин, захватили несколько десятков повозок, штабные документы немецкого пехотного полка и убили восемьдесят пять немцев, пытавшихся защищать обоз.

С этого часа партизанский отряд оседлал дорогу, ведущую через Аджимушкай на город, и немцам приходилось отходить, делая крюк по проселочным дорогам, неся потери от меткого ружейного и пулеметного огня. К вечеру, ворвавшись в Аджимушкай, партизаны отбили четырнадцать заложников, которых завтра ждала казнь.

Они сделали бы еще больше, если бы их глаза так не болели от полуторамесячного мрака, если бы первые часы они не ходили почти как слепые от солнца и снега.

«И верится — и не верится, и не знаешь — ты ли это, или нет, — записал в этот день в своем дневнике Бантыш. — Кругом воздух, и стоишь во весь рост! Вынесли наверх и воткнули в скалу наше отрядное партизанское знамя».

А тридцатого утром, в тот день, когда Керчь была занята десантом и когда партизанам оставалось еще несколько часов до встречи с регулярными советскими частями, на улицах деревни Аджимушкай появилось следующее объявление, напечатанное на машинке:

ОБЪЯВЛЕНИЕ

настоящим штаб партизанского отряда имени Ленина объявляет, что с сего числа власть в сталинском районе переходит в его руки.

ШТАБ ОТРЯДА.

Так эпопея, начавшаяся торжественной и суровой присягой, кончилась этим скупым, таящим в себе сдержанную силу объявлением.

Керчь. Март 1942 г.

Госархив в АР Крым, ф. П-151, on. 1, д. 42, л. 1–6. Машинописная копия.